Доклад на V международной конференции по психоанализу в Сочи «Близость – между слиянием и встречей»
Близость или вторжение? Психосоматика перверсии
Когда мы говорим о перверсии, очень легко попасть в ловушку разговора о девиантной сексуальности. Начать обсуждать, что именно человек делает, с кем он это делает и насколько происходящее соответствует нашим представлениям о норме.

Но мне кажется, что значительно интереснее другой вопрос: что происходит с Другим в перверсивных отношениях?
Остается ли он живым субъектом — отдельным, желающим, способным отказаться, уйти, разочаровать? Или постепенно превращается в функцию, вещь, инструмент психической регуляции? И если поставить вопрос именно так, искаженная сексуальность перестает быть главным диагностическим признаком перверсии. Главным становится способ обращения с Другим.

А в работе с психосоматикой возникает вопрос еще острее: что происходит, когда этим Другим становится собственное тело?

Я сегодня попробую рассмотреть перверсию не столько как патологию сексуальности, сколько как патологию близости. Как особый способ разрешения фундаментальной дилеммы: как приблизиться к объекту, не оказавшись захваченным им; и как отделиться от объекта, не пережив собственное исчезновение? Именно здесь, на мой взгляд, перверсия неожиданно перемешивается с психосоматикой.
Современные авторы выделяют два уровня перверсивного функционирования.

На более высоком уровне мы имеем дело с относительно сохранной символизацией. Человек способен фантазировать, создавать сценарии, формировать объектные отношения. Перверсия здесь является локальным компромиссным образованием, сформированным с целью справиться с кастрационной тревогой.

Столлер связывал подобные сценарии с травмой унижения: когда-то пережитая пассивно беспомощность превращается во взрослой жизни в активную постановку, в которой жертва становится насильником. Кернберг видит в перверсивном сценарии попытку связать агрессию, зависимость и нарциссическую уязвимость, говорит о том, как агрессия и либидо меняются местами.

Я бы назвала это стерилизованной близостью. Человек приближается к объекту, заранее обезвреживая его. Другой должен быть связан сценарием, ролью, возбуждением, властью, унижением — чем угодно, что лишит его возможности оказаться действительно Другим.
Потому что настоящий Другой опасен – у него могут быть желания и чувства, отличные от твоих, он может изменить, обидеть, и в конце концов уйти. Может оказаться той самой матерью, которая так никогда и не пришла к тебе по-настоящему.

Именно поэтому перверсия оказывается чудесным способом приблизиться к объекту и одновременно уничтожить саму возможность встречи с ним. Другой присутствует физически — но психически отменяется. Получается своеобразная стерильная близость: объект рядом, но заразиться зависимостью от него невозможно.

Почему близость может быть такой опасной? Почему она будит кастрационную тревогу? И как это все работает у психосоматических пациентов? Что происходит на первом уровне перверсий?

Мы можем говорить о перверсии первого уровня как о любом (не только сексуальном) навязчиво повторяющемся сценарии отношений с неживым или дегуманизированным объектом или с объектом, редуцированным до живого, но не имеющего отдельной психики. Насилие в этой пьесе завуалировано и/или сексуализировано. Перверсивный сценарий здесь еще не полностью вытесняет психическую жизнь, а скорее становится специфическим способом разрешения эдипального конфликта.

На мой взгляд, основная задача такой перверсии – отмена кастрации, восстановление самоуважения. Ресурс, жестоко и унизительно отобранный могущественным родителем, возвращается (правда иллюзорно) за счет разыгрывания сюжета с инверсией ролей.
Для того, чтобы понять как у человека формируется эта сомнительная привычка, в первую очередь нужно расширить понимание кастрации от локальной эдипальной угрозы до идеи кастрации у Франсуазы Дольто.

Для нее кастрация — это символический запрет и утрата, которые переводят ребенка от телесного, животного мировосприятия к миру речи, отношений и желания, развилка между увечьем и смыслом. Она описывает последовательность кастраций как последовательность этапов развития, на которых требуется отказаться от одного способа наслаждения ради рождения нового. Ребенок теряет грудь — и получает речь. Теряет исключительное обладание матерью — и получает желание. Теряет иллюзию всемогущества — и получает возможность любить.

Если утрата переживается как бессмысленное насилие, она оставляет шрам и превращается в увечащую кастрацию. Если же она получает символическое значение, то становится смыслообразующей — выходом на следующий этап развития. Смыслообразующая кастрация похожа на пересадку из тесного горшка в открытый грунт: что-то неизбежно отрывается, но именно благодаря этой потере становится возможен рост. Увечащая же кастрация подобна ампутации— жестокой потере без приобретения.

Тем или другим такая утрата становится с подачи родителей, это результат воспитания. Конституциональные особенности ребенка играют здесь безусловно важную, но не определяющую роль.
Дольто так описывает последовательность кастраций:

Первой идет пуповинная кастрация, которая происходит при рождении. В этот момент ребенок утрачивает физиологическое единство с материнским телом и взамен получает собственное тело отдельного существа. Далее следует оральная кастрация с отлучением от груди и орального всемогущества – и обретением речи. На третьем этапе - анальной кастрации – происходит переход от всемогущества тела — к закону. Первичная генитальная кастрация вводит запрет на инцестуозное обладание родителем и требует перехода от обладания объектом — к желанию объекта. Эдипова (генитальная) кастрация дает возможность принятия половых различий и поколенческих границ. И наконец на этапе пубертатной кастрации происходит переход ко взрослой сексуальности.

Итак, кастрации Дольто — это не потери, о них можно говорить как об экдизисе психики. Каждый раз психика сбрасывает слишком тесную кожу наслаждения, чтобы вырасти и врасти в новые смыслы. Там, где утрата становится символом, рождается желание. Там, где она остается раной, возникает симптом. У нашего с вами будущего перверта – проваливается прежде всего пуповинная кастрация – он психологически остается не отделен от тела матери.
Для этого может быть три основных группы причин:
  мать любит ребенка, но не доверяет своей способности уберечь его вне своего тела.
  мать заранее ненавидит ребенка и не хочет его рожать
  мать сразу после родов куда-то уходит от новорожденного (на работу, в депрессию и т д) и не дает себе адаптироваться к его появлению на свет.

Во всех этих случаях женщина психологически остается беременной, а ребенок оказывается не в состоянии пережить пуповинную кастрацию. Там, где ребенок остается вписан в тело матери, он оказывается парадоксально одинок перед всеми встающими перед ним жизненными задачами - ибо он не может рассчитывать на помощь того, кто не видит его отдельным (слабым и беспомощным) существом. Воспринимая ребенка как часть своего тела, мать бессознательно требует от него автоматического обладания всеми своими взрослыми навыками. И сталкиваясь с чередой витальных задач ребенок чувствует себя априори кастрированным – потому что просто не обладает по возрасту необходимым инструментарием для их самостоятельного решения. И он чувствует себя изувеченным – лишенным того, что у него должно быть. Во всяком случае, с точки зрения родителей. Ответственность за это увечье он возлагает на мать, и у него есть для этого определенные основания. Так формируется мстительное желание обратить калечащую кастрацию на того, кто тебя кастрировал. И в эдипальной ситуации это желание разыгрывается особо яркими красками, разгорается бенгальским огнем. А общее с матерью тело становится жестокой ловушкой, превращая эдипальную кастрацию в мстительное самоповреждение… Для переживания утрат и принятия ограничений - нужен опыт смыслообразующей кастрации. Увечащая же кастрация порождает желание мести, которая кажется единственным способом восстановления самоуважения.

Пытаясь выбраться из этого тупика, взрослеющий ребенок формирует перверсию. И мы можем говорить о ней как о компромиссном образовании, возникающем в попытке решить задачу сепарации от матери в условиях сохранения витальной фантазии общего тела с ней.
Перверсивный сценарий позволяет одновременно – и отделиться, и сохранить связь, отрицать утрату и вынести тревогу разрушения телесной непрерывности. Справиться со страхом кастрации (скорее даже кастрированности) и решить более раннюю задачу —
«как иметь собственное тело, не разрушив связь с матерью?».

Если мать является частью моего тела — повредить ее означает повредить себя. И тогда агрессия к объекту приобретает психосоматический потенциал.

Психосоматический Эдип

Обычно Эдипов комплекс описывается как треугольник. Ребенок — мать — отец. Но если ребенок психологически не отделен от материнского тела, никакого настоящего треугольника еще нет. Есть общее тело — и кто-то третий, который пытается туда войти. И тогда появление третьего переживается совершенно иначе. Не как встреча с Другим. А как вторжение. Если границы собственного тела еще не сформированы, невозможно нормально пережить того, кто к этим границам приближается. Он оказывается либо частью меня, либо захватчиком. Именно здесь вопрос нашего доклада — «близость или вторжение?» — перестает быть риторическим.

Если мое тело — это одновременно тело матери, то любая мастурбация – это инцест. То есть – мастурбируешь (а любая перверсия – это мастурбация, ведь объект дегуманизирован) – и овладеваешь матерью. Но в глубине этой сцены не столько поиск удовольствия, сколько попытка выбраться из тупика: обладать матерью и одновременно отделиться от нее. Именно здесь можно увидеть перверсию как возможность создать искусственную границу.

Кастрационная тревога в таком варианте Эдипа тоже меняет смысл – из страха наказания за посягательство на эдипальный объект она превращается в кошмар повторения увечащего разрыва общего тела. И без эротизации этого ужаса выдержать его практически невозможно… Психосоматический симптом или перверсия возникает именно в этом промежутке — между разрывом и слиянием - в теле, которое одновременно хранит связь с первичным объектом и пытается обозначить границу между «я» и «не-я».

Можно сказать, что перверсия первого уровня — это сексуализированная форма выхода из ловушки материнского тела.

Здесь идея Фрейда о двойном обороте влечения оказывается чрезвычайно важна. Она описывает механизм изменения его судьбы, при котором происходит двойное превращение: меняется направление влечения (с объекта на субъект или наоборот) и его позиция (активная превращается в пассивную). Иначе говоря: влечение не исчезает и не вытесняется полностью, а сохраняется, меняя свою форму и сцену разыгрывания.
В перверсии двойной оборот можно понимать как способ психики пережить невозможную зависимость от объекта: там, где «я нуждаюсь в объекте» слишком опасно, появляется фантазия «это не я, это объект находится во власти моего желания». Так беспомощность превращается во всемогущество, зависимость — в контроль, а страх потерять объект — в попытку обладать им.

Но существует более тяжелый уровень перверсивного функционирования. Его обнаруживают у пациентов, которые формируют перверсию для защиты от сепарационной тревоги, а также тяжелой деструктивности. Кроме того, у пациентов этой группы также обычно выражены тревоги психотического регистра, связанные со страхом фрагментации и утраты идентичности. Группа этих пациентов характеризуется неспособностью к символизации и тенденцией к непосредственному отыгрыванию травматических переживаний с помощью сексуализированных постановок, которые, как правило, носят ригидный и вынужденный, компульсивный характер.

Чтобы разобраться в природе такой перверсии, я предлагаю обратиться к двум понятиям: сэлфобъекта и сексуализированной детской травмы.

Хайнц Кохут ввел термин Сэлфобъект (центральное понятие психологии самости), чтобы описать особый тип переживания другого человека: не как отдельного объекта, а как части собственной психической организации, необходимой для поддержания чувства себя.

Младенец изначально не воспринимает мать как отдельного человека. Она функционирует как продолжение его самого: успокаивает, регулирует напряжение, восхищается, отражает эмоции, дает чувство ценности, собирает распадающееся Я. Можно сказать, что мать контейнирует избыток влечения к смерти ребенка и наполняет его собственным влечением к жизни.

То есть сэлфобъект (в данном случае мать) — это не просто объект любви, а объект, выполняющий функции поддержания самости.

Главная идея Кохута заключается в том, что самость человека не существует как полностью автономная структура с рождения. Ребенок становится собой только через отношения с сэлфобъектами.

Эти отношения выполняют несколько важнейших для формирования здоровой личности функций. Во-первых, это зеркалящая функция сэлфобъекта. Ребенку необходимо, чтобы кто-то видел его живым, ценным, прекрасным и значимым. Именно из материнского восхищения постепенно формируется устойчивое самоуважение, чувство внутренней ценности и право быть собой.

Не менее важна для ребенка возможность идеализировать сэлфобъект. Ему необходим сильный, спокойный и надежный родитель, к которому можно «прислониться», на всемогущество которого можно опереться. Постепенно функции устойчивости и опоры интернализуются и становятся частью собственной психической структуры.

Третья из важнейших - функция alter-ego. Ребенку нужно чувство: «я похож на других», «я принадлежу к человеческому роду».

Важно подчеркнуть, что сэлфобъект не сводится к конкретному персонажу. Один и тот же человек может одновременно быть объектом любви, объектом агрессии и при этом выполнять сэлфобъектные функции. При этом выполнять эти функции, поддерживая целостность и устойчивость самости, могут разные люди.
Сексуальное насилие над ребенком разрушает именно эту основу. Это не только травма тела — это вторжение в первичный нарциссизм, в само ощущение: «я существую», «мое тело принадлежит мне», «я достоин защиты».
Другой использует тело ребенка для собственного возбуждения — и тело перестает быть домом. Оно становится оккупированной территорией.
Особенно разрушительно насилие со стороны значимого взрослого. Ребенок сталкивается с психически неразрешимым парадоксом: тот, кто должен защищать, одновременно пугает, возбуждает и использует. Любовь смешивается с угрозой, привязанность — с унижением. Позже близость начинает переживаться как нечто потенциально опасное: как будто каждая любовь приходит с пунктом о вторжении, записанным мелким шрифтом.

Многие аналитики — от Ференци до Макдугалл — подчеркивали, что детская психика не способна переработать сексуальное возбуждение. Оно переживается не как ожидание удовольствия, а как перегрузка, вторжение, иногда как короткое замыкание. В дальнейшем сексуальность либо подавляется, либо становится единственным способом почувствовать себя живым. Становится дефибриллятором для непрерывно распадающейся, мертвеющей самости.

Не менее значимым является повреждение нарциссической ценности Я. Очень часто ребенок бессознательно переживает насилие как доказательство собственной плохости, дефектности или ничтожности. Возникают фантазии: «со мной что-то не так», «я сам это вызвал», «меня используют, потому что я ничто». Психоанализ связывает это с особенностью детской психики сохранять образ всемогущего и необходимого объекта даже ценой разрушения собственного Я. Для ребенка оказывается не так опасно считать плохим себя, чем признать ужасающим того, от кого он полностью зависит.

А если сексуальную травму наносит cэлфобъект, ситуация становится поистине катастрофической. Ребенок зависит от сэлфобъекта не только эмоционально, но и структурно: через него он регулирует аффекты, удерживает самооценку, поддерживает чувство непрерывности собственного существования и организует внутренний мир. Разрушается сама система психической регуляции. Тот, кто должен был собирать Я, начинает его разрушать. Источник успокоения одновременно становится источником ужаса и перевозбуждения.
Любовь начинает переживаться как вторжение. Забота — как захват. Близость — как стирание границ. В дальнейшем человек может бессознательно искать отношения, где его используют или поглощают, потому что именно так когда-то ощущалась связь с жизненно важным объектом.

Если сексуализированное внимание было единственной доступной формой эмоционального контакта, возникает трагическая формула:
«если меня не желают — меня нет». Использование начинает переживаться как подтверждение существования.

При обычной травме Я пытается опереться на хороший объект, чтобы сохранить внутреннюю устойчивость. Однако в ситуации сексуализированного насилия сам объект, поддерживающий Я, становится источником травмы.
У травматика оказывается поврежден первичный нарциссизм — базовое чувство целостности и права быть живым. И тогда извращается сам способ психического восстановления. Вместо развития психика организуется вокруг попыток избавиться от «плохого» — боли, распада, невыносимого аффекта. Не жить, а постоянно выносить мусор из горящего дома.

Именно здесь, на мой взгляд, рождается суть перверсии, если мы видим ее в инверсии базовых человеческих ценностей и дегуманизации другого в отношениях: насилие начинает выполнять сэлфобъектные функции.

Прежде всего оно становятся способом спасения психики от распада. Перверсивный акт структурирует внутренний хаос, создает иллюзию контроля и восстановления целостности за счет избавления от невыносимого напряжения путем эвакуации травматического опыта вовне. И применение насилия становится страшной заменой взгляда матери – зеркалящего сэлфобъекта, «собирающего» младенца из первичной фрагментации. Такая сборка ощущается эйфорическим удовольствием и восторгом для того, кто пребывает под постоянной угрозой аннигиляции. И это океаническое чувство легко путается с сексуальным удовлетворением, оргастическим переживанием.

Одновременно перверсия становится способом разыгрывания травмы. То, что когда-то было пережито пассивно, воспроизводится в активной форме. Через повторение субъект пытается овладеть травматическим опытом, придать ему форму, перевести беспомощность в контроль. Идентификация с агрессором становится попыткой обрести хоть какого-то бога — пусть даже очень садистичного, обретает идеализируемый сэлфобъект.

Функцию alter-ego выполняет валидация травмы в перверсивном сценарии. Психика иногда цепляется даже за ад — лишь бы не провалиться в пустоту.

Кроме того, перверсия – как и любая травма - часто становится способом установления связи. В ее основе может лежать бессознательная попытка восстановить исходную связку «насильник — жертва», поскольку именно такая форма отношений однажды оказалась связана с интенсивностью, близостью и переживанием существования. Насилие и связь перемешиваются, психически сливаются друг с другом.

А где здесь психосоматика?

По мере взросления личности (только не путайте его с биологическим взрослением!) оправдывать насилие становится все труднее. Сначала оно может оправдываться властью над другим: ребенком, зависимым человеком, животным. Но самым «идеальным» объектом постепенно оказывается собственное тело. Оно не уйдет, не пожалуется и всегда под рукой — буквально.

И тогда тело одновременно становится жертвой и агрессором, объектом и субъектом перверсивной сцены. Человек начинает делать со своим телом то, что когда-то было сделано с ним.

Но самое интересное происходит дальше. Тело отвечает - производит симптом. И теперь роли снова переворачиваются -тело, которое человек пытался контролировать, начинает контролировать его. Тело, которому не позволяли иметь потребности, предъявляет потребность в форме болезни. И возникает настоящее психосоматическое Зазеркалье.

Перверсия и соматизация: альтернатива или сообщник?

На более высоком уровне перверсия может быть альтернативой соматизации. Пока существует фантазия, существует сцена. Пока психика способна написать пьесу, тело может не становиться сценой. Перверсия локализует возбуждение, дает ему сценарий, роли, ритуал, границы. В этом смысле она парадоксальным образом сохраняет часть психической работы. Но существует и обратное движение -если сексуальность используется прежде всего для контроля, унижения, победы над объектом и отрицания зависимости, происходит разрядка прежде всего агрессивного компонента. Либидо не достигает живого объекта, не формирует привязанность, не становится удовольствием от встречи, не связывает агрессию. И тогда несвязанное возбуждение остается в теле и тело вынуждено делать то, чего не смогла сделать психика.

И поэтому соматизация может быть одновременно и альтернативой перверсии, и ее продолжением - когда эротический театр перестает справляться с постановкой, спектакль переносится в органы.
Близость или вторжение?

И теперь я возвращаюсь к названию доклада. Мне кажется, что в центре перверсивной организации находится не сексуальный вопрос, а вопрос границы. Где заканчиваюсь я и начинается другой? Можно ли приблизиться, не исчезнув? Можно ли отделиться, не потеряв связь? Можно ли зависеть, не оказавшись униженным? Можно ли желать человека, не превращая его в вещь? Можно ли позволить другому желать меня, не переживая это как захват? И наконец: можно ли жить в собственном теле, не обращаясь с ним как с оккупированной территорией?

В здоровой близости граница не исчезает. Наоборот — только наличие границы делает близость возможной. Потому что близость возможна только между двумя отдельными людьми. Слияние происходит там, где двух еще нет. А вторжение — там, где двух уже нет. Перверсия пытается соорудить границу из контроля, сексуализации, ритуала, боли, унижения, всемогущества. Потому что плохая граница лучше, чем никакой.

И тогда терапевтическая задача заключается не в том, чтобы разоблачить перверсию и сообщить анализанту, что он неправильно живет. Обычно он это прекрасно знает. Задача — создать возможность формирования такой связи, в которой близость перестанет означать вторжение, а сепарация — обрыв. В которой Другой перестанет быть либо частью пациента, либо захватчиком. И его не нужно будет превращать в вещь для того, чтобы выдержать собственную зависимость. В которой тело перестанет быть последним объектом, на котором можно безнаказанно разыгрывать старую историю. Потому что переход от перверсии к близости не зависит от сексуальных сценариев. Он происходит тогда, когда человек впервые способен сказать: «Я могу нуждаться в тебе — и при этом оставаться собой. Ты можешь быть рядом — и не находиться внутри меня. Мое тело принадлежит мне — но для того, чтобы быть моим, ему не нужно быть одиноким». И, пожалуй, именно здесь заканчивается вторжение и становится возможной близость.
Гунар Татьяна Юрьевна, 2026г.
Made on
Tilda